|
II. Театральное училище
Жизнь в школе. Общеобразовательные предметы.
"Посторонние" занятия. Преподавание танцев.
Первое "выступление". Мои учителя. Царский спектакль.
Мои первые сомнения. Работа в музеях.
Сравнение других искусств с балетом.
Экзаменационный спектакль. Дебют.
Окончание школы
В императорское С. Петербургское Театральное училище1 я поступил в 1889 году. Школа эта занимала громадное здание, тянущееся во всю длину Театральной улицы. Вся улица представляла чудное произведение зодчего Росси. Она заканчивалась Александрийским театром, стоящим на площади, и сливалась с ним в архитектурном ансамбле. Все здания в ампирном стиле желтого цвета с громадными белыми колоннами. Внутри Театрального училища тоже необычно: громадных размеров залы с зеркалами во всю стену, украшенные портретами царей и цариц, множество классных комнат, громадные спальни, лазареты, большая церковь... все это представляется необычайно грандиозным, если принять во внимание малое количество учащихся (в некоторых классах занималось по 4 - 5 учеников). Какой штат учителей, какое здание для нескольких десятков мальчиков и девочек! Эта школа многократно и очень противоречиво была описана в разных мемуарах и даже романах. В 1938 году было отпраздновано двухсотлетие Театрального училища. По этому случаю училищем издана книга.2 Она содержит очень много интересного и ценного материала, но описание жизни, нравов, чудовищных порядков этого учреждения приводится главным образом по мемуарам одной из его питомиц, скрывающейся под псевдонимом Балетомановой. Как объяснить разницу между моими воспоминаниями и тем мрачным кошмаром, который помещен в юбилейной книге со слов Балетомановой?3 Могло ли все до такой степени измениться в школе ко времени моего вступления в нее? (Книга говорит о жизни в школе до 1880 года). Или теперь принято поносить все, что было при старом режиме? Или личные свойства автора заставляли видеть все в мрачном свете, все объяснять глупостью, интригами и даже побуждениями грязного порядка лиц, стоявших над беззащитными девочками и мальчиками? Поступив в школу, я слышал рассказ о том, как издевались старшие над маленькими, как вывешивали вновь принятых за окно на полотенцах (мороз пробегает по спине при мысли о такой "шалости"). Слыхал я, как старшие заставляли новичков себе повиноваться, служить. Но в мое время уже ничего подобного не было. Не было и штата начальников-монстров, о которых повествует "история". Наоборот, состав учителей и воспитателей был очень культурный, и отношение их к детям было таково, что я, мастер на всякие затеи и проказы и потому бывший многократно наказанным, все же вспоминаю о них с самым лучшим чувством.
1 ()
2 ()
3 ()
В школе преподавались замечательно хорошо предметы специальные и очень слабо общеобразовательные. Я не обвиняю ни администрацию, ни учителей. Жизнь школы сложилась так, что участие детей на репетициях и спектаклях перебивало и разрушало занятия. Учащиеся не имели времени приготовлять заданную работу, уходили из класса среди урока, чтобы ехать на репетицию, приезжали из театра, когда классные занятия уже кончались, и т. д. Жизнь в театре была настолько интересная, волнующая и притом утомительная, что начальство не очень строго относилось к детям, не сделавшим заданного урока. Мы, утомленные танцами, часто не приготовляли уроков на завтра; все равно опоздаем из театра на урок и нас не успеют спросить. Иногда репетиция оканчивалась неожиданно рано, и мы оказывались в трагическом положении. Что делать? "Француз" поставит единицу! Значит, в субботу не идти домой. Мы обращались к балетмейстеру или репетитору с просьбой еще раз пройти наш танец. Он у нас не совсем выходит. Репетитор, сам прошедший ту же школу, отлично понимал, что "не совсем выходит" не танец, а французский язык, что беда не в таком-то pas, а во французских глаголах. Он часто отвечал: "Подождите, мы еще раз пройдем ваш номер в конце репетиции". Счастливые, мы садились на скамейки "ждать". Как не любить танец, он столько раз спасал от единицы! В то время мы мало сознавали, как пригодились бы эти "глаголы", если бы мы их своевременно одолели. Тогда никто из артистов не уезжал за границу, и французский язык нам казался совершенно ненужной мукой. Все равно, окончим школу и все забудем, что заставляют нас "зубрить". Учитель же француз1 был постоянным предметом насмешек и глупых шалостей. Он так смешно коверкает русский язык и хочет, чтобы мы правильно говорили по-французски. Кто-нибудь из мальчиков вешал звонок в шкаф, стоящий в классе, и проводил нитку. Звонок звонил. Все удивленно оглядывались. Учитель не мог найти виновника, и мы были счастливы.
1 ()
По отношению к преподавателю закона божьего1 был другой прием. Чтобы он не спросил урока, батюшку "заговаривали". Были мастера задавать такие вопросы, чтобы батюшке трудно было ответить. Завязывался "религиозный диспут", который кончался обыкновенно фразой законоучителя: "Ну садись, садись", а в это время уже можно было вставать и читать молитву "после урока". Батюшка был очень добрый, и этим мальчики пользовались с ловкостью необыкновенной. Перед экзаменами ученик ждет батюшку, когда он пройдет по коридору из церкви. Вот он идет, очень красивый, в рясе, с длинными волосами и раздвоенной слегка бородкой. Очень похож на изображение Христа. Он нам казался немножко "святым", и вовлекать его в греховное соглашение было особенно стыдно. Но что делать, когда из всего курса успел выучить лишь "Всенощное бдение", а на экзамене могут спросить что-либо другое? И вот ученик подходит сперва под благословение, а потом, с трудом поспевая за широко шагающим священником, робко говорит: "Батюшка, спросите меня "Всенощное бдение". "Что ты? что ты?!" - говорит укоризненно священник. Но уже "бдение" врезалось в его память. На экзамене пальцы его долго перебирают учебник. "Что бы тебя спросить?.. Ну, расскажи нам... про "Всенощное бдение"..." И ученик спасен.
1 ()
Географию мы тоже почитали ненужным предметом. Какое нам дело до Аргентины, Бразилии, до Австралии? Не думали мы тогда, что жизнь всех нас разбросает по всеми миру, что будем открывать школы и ставить балеты в городах и странах, которые не хотели даже почтить своим вниманием на уроках географии.
История, казалось бы, столь важный предмет для артистов, тоже проходилась поверхностно. Анатомия совершенно не преподавалась. Когда по окончании школы я был назначен преподавателем балетных танцев, я на собрании учителей стал доказывать, что артист балета должен изучать историю внешней культуры, историю театра, историю костюма, эстетику и анатомию, со мной согласились, но указали, что и ту скромную общеобразовательную программу, которая установлена для школы, учащиеся не успевают пройти. Но все же после моего заявления был введен предмет "Основания Эстетики в приложении к балетному искусству", для чтения которого был приглашен Г. М. Князев.
Ограниченность образования, получаемого в балетной школе, имела еще другую причину, помимо перегрузки учащихся театральной работой и специальными предметами, главным образом физическими занятиями (танцы классические, характерные, бальные, мимика, поддержка, зачем-то еще военная гимнастика и фехтование). Причина заключалась в ужасном заблуждении того времени, что умственное, духовное развитие балетного артиста совсем не так важно, что надо его развить физически.
Я вспоминал слова моего отца о балетных "попрыгунчиках". Как это мучительно верно по отношению к танцовщикам того времени и как это далеко от того идеала артиста, который мне рисовался. Но я забегаю вперед. Все эти мысли и порывы относятся к последним годам моего школьного обучения и еще больше ко времени, когда я закончил школу и получил награду за успехи в науках и танцах. В то же время, когда я совершал эти "успехи", я, так же как и другие, радовался [возможности] опоздать с репетиции на урок.
Но, не питая большой симпатии к урокам математики и французского языка, я стремился прочесть как можно больше, и не только из любви к чтению, не только из интереса, но с полным сознанием, что необходимо пополнить чтением свое образование. В школе была большая и хорошая библиотека. Беда была в том, что помимо книг я любил еще рисование и живопись и постоянно затевал что-нибудь: то издание журнала, то постановку оперы и т. д. На все времени не хватало. Я умудрялся устраивать такую комбинацию: по уговору со мной мой приятель Максимов читал мне книги, а я слушал и в это время занимался рисованием. Книги читались по моему выбору, но зато все, что я во время чтения натворю, поступало в полную собственность чтеца. С выполнением договора не все обстояло благополучно. Иногда Максимову казалась очень скучною книга, и он незаметно переворачивал вместо одной сотню страниц и неожиданно приближался к концу книги. Я сперва не мог понять, в чем дело, потом догадывался об обмане, брал книгу, проверял и гнался за чтецом. Он бежал от правосудия и едва виднелся уже в конце длинного коридора. Я, как спортсмен, настигал его, но в момент, когда моя карающая рука должна была опуститься на шею преступника... появлялся воспитатель, и мы оба попадали в угол. Так скучно и глупо было стоять, упершись носом в гладко выкрашенную масляной краской стену, когда есть столько интересного дела! Воспитатель скоро "прощал" нас, и мы, обнявшись, шли продолжать чтение. Соединяя рисование с чтением, я убивал двух зайцев разом.
Но были и другие занятия. Я помянул оперу. Да, первым проявлением моей режиссерской жилки была постановка акта из оперы "Руслан и Людмила". Это было когда я перешел во второе отделение 1-го класса и был принят в казну. Значит, мне было десять лет. Театр мы устроили в классной комнате. Кулисами служили две большие грифельные доски. Я сам пел арию Руслана. Что у меня не было никакого голоса, это не имело значения. С голосом-то всякий споет. Действие происходило на поле битвы перед мертвой головой великана. Поле, по Пушкину, должно было быть "усеяно мертвыми костями". За этим дело не стало. Мама навещала меня каждый четверг, в так называемый "приемный день": она приносила гостинцы, фрукты и иногда курочку. Эта курочка была с помощью приятелей съедена, а кости пошли для моей "mise en scene". Я разбросал их по паркетному полу. Громадная голова была сделана из папки с помощью Сергея Легата, который был старше меня и уже тогда отлично рисовал. Рот у головы двигался, и глаза моргали и даже были освещены свечами сзади, так что страшно светились. Я пел: "Что за голова? С ней расправлюсь я!" Голова пела мне в ответ (хор товарищей, спрятавшихся за папочной головой) и дула на меня. Я шел против страшного ветра. Вот хорошая мимическая задача. Все было серьезно и хорошо исполнено. Только мой хор так был занят пением, что забыл двигать и ртом, и глазами. Голова спала, пока хор пел, но зато потом она заморгала и стала раскрывать рот. Вся школа присутствовала на представлении и, сидя на ученических партах, старательно аплодировала. Почетным зрителем был дежурный воспитатель Иван Степанович Петров. Сперва, когда он вошел в класс и увидел разбросанные на полу куриные кости, он сказал: "Что это за безобразие?!" Но, когда ему объяснили, что это поле, усеянное мертвыми костями, он согласился (он, конечно, ведь тоже хорошо знал Пушкина) и занял место в зрительном зале.
Журнал издавался несколько лет спустя, когда я был уже в третьем классе. Выходил он в одном экземпляре, кажется раз в неделю. Я был инициатор, редактор, поэт и иллюстратор, писал и трогательную прозу. Среди моих товарищей оказалось еще несколько поэтов и писателей. Переписывал наши сочинения в журнал Сережа Огнев. Он был знаменит тем, что не делал ни одной грамматической ошибки. Журнал имел большой успех. Один читал, а все слушатели лезли на него со всех сторон, чтобы видеть "иллюстрации". Мы, "автора", краснея от волнения, стояли в стороне и наблюдали за впечатлением. Журнал выходил без предварительной цензуры (это, вероятно, единственный журнал в России того времени), но иногда воспитатель вмешивался во время чтения. В одном номере я нарисовал трех обезьян. Две танцуют, а третья на них смотрит. Под акварелью мои стихи:
Повыше перед вами
Две обезьяны с длинными хвостами
Балету стали подражать
И также польку танцевать.
А третья обезьянья рожа,
Что на учителя похожа...
Тут раздался гневный голос воспитателя: "Как на учителя похожа? На какого учителя?!"
Понадобилось долго доказывать, что никакой учитель не имелся в виду, что она, обезьяна, лишь стоит в такой позе, будто учит танцующих и т. д., чтобы номер не подвергся конфискации.
Почему-то всегда один и тот же воспитатель И. С. Петров настигал какую-либо новую мою затею. Вероятно, это потому, что мы его считали добрым. Воспитатели у нас делились на "добрых" и "строгих". Вот при Григории Григорьевиче Исаенко мы ничего не затевали. Боялись его. Очень строгий. Тот же Ив[ан] Степанович], войдя однажды в класс, к ужасу [своему] увидел, что передо мной стоит приятель Обухов... совершенно голый.
- Это что за безобразие?! - воскликнул он.
- Это, И[ван] Степанович], как в Академии художеств, - пояснил я, - натурный класс.
Тут только воспитатель заметил, что Обухов уже изображен на моем полотне. И[ван] Степанович] был смущен более нас. Голый воспитанник среди класса... Необычно. Не полагается. А вдруг инспектор войдет? С другой стороны, мои рассуждения, что так работают в Академии, что для танцора надо изучать анатомию и т. д. Все это будто бы и логично. Закончить "Этюд" все же я получил разрешение. Произведение моего живописного искусства получилось довольно странное. Обухов был у нас первый борец (мы все же нашли время заниматься французской борьбой, которая была в моде в Петербурге в то время). Он непременно хотел показать, как у него развиты мускулы. Поэтому мне было поставлено условие: "ты, Миша, скажи, какой мускул рисуешь". Я ему говорил, и он тотчас же напрягал этот мускул. Получился весь напряженный. Человек, каких не бывает.
Преподавателем рисования был у нас художник М. М. Попов. В классе у него мы рисовали сперва геометрические фигуры, потом гипсовые орнаменты и, наконец, головы Лаокоона, Антиноя, барельефное изображение Св. Цецилии и т. д. Заметив во мне способности и, главное, любовь к живописи, он начал учить меня писать маслом. Сперва были те же Лаокооны и Цецилии, а потом он комбинировал для меня nature morte. Одно такое произведение я по просьбе инспектора отдал школе, и в кабинете, над столом инспектора, висела моя "картина",1 изображающая корзину с овощами. Из корзины рассыпались картошка, лук, морковь, капуста... странное это было украшение для "инспекторской". Но так вышло, что другие мои работы я не довел до такого "совершенства". Писал я и фрукты. Но тогда было большое затруднение. Пишу яблоко. Уйду на минуту из класса, вернусь - пол-яблока съедено.
1 ()
- Обухов, ты съел? - спрашиваю гневно.
- Ты же с одной стороны пишешь, - отвечает приятель, - зачем тебе то, что не видно?
- А тень?
- Тень ты наизусть наведешь.
Особенно плохо было с виноградом. Одну виноградинку отщипнуть - никакой особой перемены незаметно. Так, каждый по виноградинке, и... осталась позировать одна ветка. Нет, с фруктами картины не создашь! А вот сырая картошка хороша. Пиши не торопясь, никто не ест.
Конечно, эти упражнения не умещались в уроки рисования и требовали много времени, превращаясь тоже в "постороннее занятие". М. М. Попов в течение класса поправлял и направлял меня. Благодарен я ему. Много радости получил я от искусства живописи, да и для балетмейстерской деятельности впоследствии пригодилось.
Как-то написал я портрет служителя Филимона. Тоже, конечно, непорядок; служитель должен убирать, а он Фокину позирует!
Портрет вышел очень похож. Увидал его батюшка В. Ф. Пигулевский.
- Можешь ты меня написать, только с фотографии?
- Могу, батюшка.
Он дал карточку. Когда портрет приближался к концу, вышла неловкая шутка.
Товарищи мои решили пройтись с портретом по коридору "крестным ходом". Один шел, неся, как икону, на груди портрет. Другой из кочерги и полотенца соорудил хоругвь. Третий нес зачем-то губку от грифельной доски. Я шел в "крестном ходе", волнуясь, чтобы портрет не размазали, так как он еще не просох. Неожиданно шествие нарвалось на самого батюшку. Все так растерялись, что остановились и отдали поклон, даже не попытавшись скрыть портрет. Батюшка прошел, ничего не сказав.
Когда, кончив работу, я передавал батюшке портрет, он спросил: "Что же я могу тебе дать? Как поблагодарить тебя?" Я хотел сказать: "Не спрашивайте меня по закону божьему", но сказал: "Оставьте мне фотографию, с которой я вас писал". Он подарил мне фотографию, и она осталась хорошим воспоминанием о добром, славном священнике.
Я помянул о строгом воспитателе Г. Г. Исаенко. Мы действительно его боялись. Наказывал он строже и чаще, чем другие воспитатели. Но вот пример доброты этого "грозного" начальника. Заметив мою склонность к рисованию, он в первый же год моей жизни в училище целыми вечерами занимался со мной, что совсем не входило в его обязанности. При выпускных же экзаменах он прямо-таки выручил меня. Занятый множеством "посторонних занятий", из которых я теперь перечислил лишь ничтожную часть, я, как и все ученики, не успевал заниматься установленной программой. Каждый год перед экзаменами в несколько бессонных ночей я нагонял все, что требовалось по курсу. В последний год, усиленно занятый танцами, дебютом, я совсем запустил занятия. На все другое нашлось время, но на программу не хватило. Случилось так, что перед экзаменами у меня от солнца воспалились глаза, и я совершенно ничего не мог читать. Положение было трагическое. Товарищи были заняты. Каждый приготовлял то, что сам отложил до экзаменов. Выручил мой строгий воспитатель Г. Г. Исаенко. Он до поздней ночи читал мне в течение нескольких дней то, что я пропустил в учебном сезоне, и спас меня.
Был еще воспитатель, о котором мне хочется вспомнить, это уже "самый добрый" - Евгений Иванович Орлов. Он был замечательный математик. Если он замечал у воспитанника интерес к математике, то занимался с ним по вечерам, давая ему гораздо больше, чем можно было получить по программе на утренних уроках. Между прочим, он был мастер на составление разных таблиц. На стене в "дежурной комнате" он повесил таблицу, по которой можно было узнать, в какой день какой воспитатель будет дежурным через много месяцев и даже лет. Плохо кончил этот милый, добрейший человек. Он был склонен к спиртным напиткам и дошел до того, что вбил себе гвоздь в голову. Это было, когда он [уже] кончил службу, вышел на пенсию. Жаль его, жаль эту умнейшую голову.
Мне много приходилось читать обвинений против администрации и учителей балетной школы.
Может быть, я прожил в школе как раз в самые лучшие ее годы. Но ни особого зла, ни чрезмерной несправедливости я не вспоминаю. Если ж действительно преподавание образовательных предметов было не на высоте, то причина скорее в доброте начальства и его ошибочном взгляде на то, каким должен быть служитель балетного искусства. Главная же причина заключалась в самом укладе театральной жизни, а может быть, в самой психологии этих детей театра, богатых живым темпераментом, слишком подвижной натурой.
Про себя скажу: чего только я не успевал делать вне программы, не всегда находя время для программы!
У нас преподавалась музыка. Два раза в неделю приходил скрипач и два раза пианист. Можно было выбрать любой инструмент. Я выбрал оба. Я был всегда большой любитель, фанатик музыки. Но это не помешало мне часто не приготовлять урока. Помню, как иногда я испытывал большую муку, стоя перед учителем с прижатой к подбородку скрипкой и перелистывая на пюпитре ноты. Никак не мог найти пьесу, которую мне [велено] было приготовить. Учитель ждет. А я не могу вспомнить, что мне было задано. Однако я успевал играть на балалайке, домре, мандолине, мандоле, организовывать музыкальные кружки и оркестры, оркестровать, переписывать ноты, дирижировать... на все время находилось.
Приносил я еще в школу всякие спортивные игры. В Яхт-клубе на Крестовском острове во время летних каникул я ознакомился с прелестями футбола, тенниса и других игр, и вот, несу большой мяч в Театральное училище. Среди громадных зеркал, царских портретов, электрических лампочек, больших окон летает у нас мяч. Воротами, в которые мы стараемся загнать его, нам служат две двери. Ничем не защищенные наши балетные ноги рискуют пострадать от ударов. Самая неподходящая для нас, танцоров, игра и в самом неподходящем месте. Я, конечно, был инструктор футбола. Не помню, был ли я наказан за эту инструкцию. Но следовало бы.
Если общеобразовательные предметы проходились поверхностно, то главный предмет нашей школы, классический балетный танец, преподавался образцово. Танцам уделялось много времени, и состав преподавателей был прекрасный.
Традиции старого французского балета были перенесены в Россию целым рядом учителей и балетмейстеров французов (основатель Театрального училища Ланде, Дюпор, Дидло, Перро, Сен-Леон и др.). В то время, о котором я говорю, то есть в конце прошлого столетия, на страже этой школы стояли два крупнейших мастера: Петипа и Иогансон. Оба они уже не преподавали в Театральном училище, но влияние их на школу было громадное.
Мариус Иванович Петипа, глава, руководитель всего балета, проработавший на императорской сцене уже более сорока лет, внес в наш балет французское изящество и свой личный вкус. Талант его в молодости формировался в очаровательной атмосфере романтического балета. Он был партнером Карлотты Гризи, Фанни Э^ьслер, сотрудником Перро, продолжателем дела Дидло.
Христиан Петрович Иогансон, ведший "класс усовершенствования артисток и артистов", был учеником датского балетмейстера Августа Бурнонвиля, сына Антуана Бурнонвиля, который, в свою очередь, учился у Новерра вместе с Вестрисом.
Таким образом, преемственная связь с первоисточником классического балета, с искусством Новерра, Вестриса, Гарделя, Бурнонвиля, сохранилась и оберегалась еще работающими в мое время старыми мастерами.
Школа Блазиса была также представлена у нас. Энрико Цезаревич Чекетти, преподававший на женском отделении, получил свое танцевальное образование от Джиованни Лепри, ученика Блазиса. Но Чекетти, помимо старой школы К. Блазиса, внес в русский балет увлечение виртуозностью, свойственное более новому итальянскому балету.
Иогансон был в оппозиции к этой виртуозности, близкой к акробатизму.
Петипа, будучи менее консервативным и уступая вкусу времени, допускал проникновение итальянских трюков в свои балеты, но делал это со свойственным ему вкусом и чувством меры. Мои учителя (в последовательном порядке: Карсавин, Волков, Ширяев, Гердт, Легат) все относились неодобрительно к новой итальянской школе и называли представителей ее акробатами, что в то время было малопочетным наименованием для танцора.
Поступив в школу, я вошел в класс Платона Константиновича Карсавина и делал полгода только "экзерсис у палки". Во второе полугодие перешел "на середину". Это значит, что я стал делать часть урока (все те же plies, battements, ronds de jambe), уже не держась за палку, на середине комнаты. Теперь эта медлительность и однообразие преподавания мне кажутся удивительными. Но терпеливая, медленная работа действительно сформировала мои ноги, и я на всю жизнь был избавлен от затруднений, которые так мучают танцора, если он начал работать слишком поздно или слишком торопился перейти на более интересную работу, не приготовив основательно своих ног. Я с первого урока "старался" до самоистязания. П[латон] К[онстантинович] обходил вокруг комнаты, где мы у палки "вытягивали подъем" и "выворачивали пятки", и исправлял каждого мальчика. Подходя ко мне, он часто говорил: "Хорошо, Фокин". Я еще больше напрягал мускулы.
Когда дома мама меня спрашивала: "Сколько раз П[латон] К[онстантинович] тебя похвалил?" - я отвечал: "Сегодня 4", "сегодня 5 раз".
Два сезона занятий у П. К. Карсавина ушли на чисто физическую работу. Это полезная, необходимая подготовка ног к танцу. До искусства, до пластической красоты было очень далеко от этих упражнений. Эта гимнастика могла бы убить чувство танца. К счастью, поступив в школу, мы с самых первых дней стали участвовать, были "заняты" в спектаклях оперных, балетных и драматических. Постоянно бывали в репетиционных залах, на сцене. Так, в течение всех школьных лет, параллельно с классными занятиями, мы практически соприкасались с танцами. Если не всегда сами в них принимали участие, то постоянно видели и имели возможность полюбить танец.
Мое первое "выступление" в балете я очень хорошо помню. Это было в первый год обучения. Я прошел еще только экзерсис у палки и этим, конечно, не мог блеснуть перед публикой. Меня поставили в группе в балет "Талисман". Все же мои родители взяли ложу, чтобы "посмотреть Мишу на сцене". Торопились по той причине, что папа мой постепенно все более и более слеп. Хотели, чтобы он хоть раз увидал меня, пока еще не ослеп совершенно.
Действие балета "Талисман" происходило в Индии. Постановка Марихса Петипа. Балерина танцевала с партнерами посреди сцены. Кругом были грандиозные группы кордебалета, статистов с опахалами и диванами и воспитанников с разными бутафорскими вещами. В течение "Pas d'actiou" группы несколько раз менялись: бутафоры быстро передвигали диваны с одного места на другое, артистки ложились на них в "восточных" позах, мы со своими вещами перебегали через всю сцену... и в результате получалась новая пышная группа. Я заведовал громадным кувшином. Когда надо, я бежал с кувшином с одного места на другое и потом быстро садился сзади кувшина, скрестив ноги "по-восточному". Я был такой маленький, а кувшин такой большой, что меня не было видно. Только во время моих перебегов сестра Соня говорила папе: "Вот Миша, вот Миша". Он направлял большой бинокль, искал меня, но я уже скрывался за кувшином. Так папа и не видал меня, не видал меня никогда на сцене. Я был очень огорчен потом, когда узнал об этом. Вероятно, потому и запомнился мне этот "дебют".
Но если меня было трудно увидать, то я-то все видел! Из-за своего кувшина я наблюдал танцы балерины. Какое на меня производили впечатление танцующие на сцене, свидетельствует следующий "печальный случай". В балете "Золушка" только что приехавшая итальянская балерина Пьерина Леньяни делала fouettés. Это было новостью на нашей сцене. Она вертелась с поразительной силой и уверенностью на середине сцены, не сходя с одной точки. Артисты восторгались ее виртуозностью и на репетиции каждый раз разражались аплодисментами. Каждую репетицию и я тоже аплодировал. На спектакле, будучи "занят в пажах" и стоя в глубине сцены, я пришел в восторг от fouettés и бешено захлопал в ладоши, забыв, что я паж и действующее лицо. Конечно, я был строго наказан.
Постепенно от кувшина и стояния пажом я перешел к танцам и выступал во все более и более трудных номерах.
На третий год я перешел от Карсавина в следующий класс, к Николаю Ивановичу Волкову. Это был грозный, деспотический педагог. Сам, как я слыхал, большим талантом он не отличался и на сцене был невыразимо скучен. Но правила танца он знал и делал все "чисто" и "правильно". В мое время он уже кончил карьеру танцовщика и лишь преподавал. Волков был необычайно чистоплотен и аккуратен. Таковы были и его танцы. Он не терпел "грязи" в танце, как и в жизни. Когда ученик "косил",1 вытягивая подъем, он брезгливо морщился. Когда, входя в класс, он открывал дверь, то не брал ручку двери голой рукой, а непременно вынимал платок, развертывал его, брался за ручку через платок, входил в класс и медленно, аккуратно складывал его. Сухой, смуглый, с длинными черными волосами и орлиным носом, он смотрел на нас таким строгим, страшным взглядом, что ослушаться его или не стараться никому в голову не приходило. Он любил говорить и говорил очень долго. Проходит через класс воспитатель, другой учитель или фельдшер нашего лазарета. Волков остановит его и начинает говорить. Мы стоим в трудной позиции с вытянутой в воздухе ногой. Мы даже не поворачиваем головы на разговаривающего учителя. Только косимся. Нога трясется от усталости, мы клянем зачем-то подвернувшегося фельдшера, но attitude, arabesque или developpé à la seconde (особенно мучительная поза) не нарушим. Наконец отдается приказ: "Переменить ногу". Он не забыл о нас. Это был особый, жестокий педагогический прием.
1 ()
Учился я у него очень мало. Несколько недель. Однажды Волков долго не приходил на урок. Он никогда не опаздывал, и это было совершенно непонятно. Вдруг кто-то из старших воспитанников открыл дверь в наш класс и сказал шепотом с испуганным лицом: "Волков умер". Мы были потрясены. Вчера только он был на уроке и говорил угрожающе и страшно: "Суббота не за горами!" Это обозначало, что в субботу он первый раз поставит нам баллы. Многие трепетали от этой перспективы. Я не боялся. Он меня хвалил, и я рассчитывал на хорошую отметку. Мы были поражены вестью о его смерти. Но еще более были поражены, когда дверь открылась и Волков вошел. Была ли это шутка, было ли это предчувствие, основанное на том, что только смерть или страшная болезнь могли помешать Волкову в указанную расписанием минуту открыть своим платочком дверь и войти в класс, я т |